Колонны шли мимо меня; оркестры играли о «счастливой жизни»
16 мая — день рождения Ольги Берггольц.
Весной этого года неожиданно для себя я стала обладателем двух реликвий, связанных с именем Ольги Берггольц. Это блокадные карточки на хлеб за декабрь 1941 года, подписанные Ольгой Федоровной и ее мужем Николаем Молчановым, и вышедший в Худлите в 1951 году сборник Берггольц «Стихотворения и поэмы» с ее автографом.
Блокадные карточки находились в личном архиве Даниила Гранина, их передала мне Марина Гранина, дочь писателя. Даниил Александрович дружил с Ольгой Берггольц. Книгу с автографом передала мне журналист Ольга Никитина – она хранилась в личной библиотеке ее свекрови. И хлебные карточки, и книгу я передам на хранение в Пушкинский Дом.
На правой стороне форзаца книги рукой Ольги Берггольц написано: «Редакции газета «Электросила» – первой моей школе, с любовью и уважением от автора. Ольга Берггольц. 1931–1951 Ленинград».
Даты обозначают начало работы в многотиражке завода «Электросила» (1931) и дату выхода книги (1951). Следует думать, что это и год дарения. Книга открывается двумя чудовищными стихотворениями, посвященными Сталину: «Здравствуй на тысячи лет вперед» (1948) и «Клятва» (1937). Однако есть в книге прекрасные стихи, написанные в блокаду, есть поэма «Февральский дневник», правда с цензурными изъятиями. Но в книге нет и не могло быть строк, написанных сразу после войны, когда власть начала «корректировать» блокадную память: «...И даже тем, кто всё хотел бы сгладить в зеркальной, робкой памяти людей, не дам забыть, как падал ленинградец на желтый снег пустынных площадей».
Вернемся к автографу. Тут нас более всего должно интересовать тире между двумя датами. Оно заключает в себе самые важные события в жизни Берггольц: начало литературной жизни, начало работы по написанию истории завода «Электросила», смерть в 1933 году младшей дочери Майи (от Николая Молчанова) и в 1936 году – старшей дочери Ирины (от Бориса Корнилова), участие в травле первого мужа, поэта Бориса Корнилова («Иду по трупам? – Нет, делаю то, что приказывает партия. Совесть в основном чиста»), травля самой Берггольц на заводе «Электросила» и коллегами-литераторами, арест, тюрьма, цикл подсудных «тюремных» стихотворений (будет опубликован только на излете оттепели в книге «Узел»), блокада, обретение статуса «ленинградской Мадонны», вторая, послевоенная волна террора, подсудные дневниковые записи о сталинском колхозном ГУЛАГе («Записи о Старом Рахине»)…
И все эти годы Берггольц вела дневник. Вот несколько фрагментов, относящихся к работе на «Электросиле».
10/I-31. …Захлебываюсь на «Электросиле». Завтра надо будет сдать хорошую полосу. Боюсь только вспышкопускательства, которое развито в коллективе и подчас подменяет работу.
7/I-32. …Я не пришла в этот раз на завод с настроениями интеллигента, боязливого и робкого, считающего себя виноватым перед рабочим за образованность, за незнание производства, за картавость и т. д. Пришла и осталась, потому что хотела работать вместе со всеми за днепростроевские, рионские, свирские, уральские заказы. Потому что хочу написать по-настоящему, без подлой лакировки, о всех этих людях, меняющих лицо мира. …Работа злейшая. Опасность ее – в фиктивности.
В 1937 году Берггольц подвергается на «Электросиле» и в Союзе писателей партийным проработкам за «связь с врагами народа». Вот отрывки из дневника, касающиеся завода «Электросилы»:
28/V-37. Завтра решается мой вопрос на «Электросиле», на пленуме парткома. Поверят ли мне большевики-электросиловцы? Сумею ли я выступить так, чтобы переубедить наших парткомовцев?..
3/VI-37. 29/V партком на «Электросиле» исключил меня из партии. Я ни о чем не думаю, и не говорю, и не вижу ничего иного во сне, кроме этого. …Живу как в бреду и иногда равнодушно думаю – надолго ли хватит меня? …Невозможно изложить ту кучу грязи, которую вывалили на меня на парткоме…
25/VI-37. Общее собрание утвердило решение парткома. Меня пугает и мучит главным образом одно основное явление: почему люди, относящиеся ко мне хорошо, по всем признакам даже любившие меня, – не нашли возможность выступить хоть с одним хорошим словом обо мне? Хотя бы те, кто за пять минут до собрания говорили со мной тепло и сочувственно? Или я – никем не любимый отщепенец, и мнение о том, что на «Электросиле» хорошо относятся ко мне, – очередная, разбитая теперь уже иллюзия? Или – что не менее, а более страшно – народ настолько напуган, что боится выступить с защитой скомпрометированного «связью с врагами народа»?
7 ноября 1937 г. Двадцатилетие Октября. Да, двадцатилетие. Я решила идти с «Электросилой» (на парад. – Н. С.). Приехала туда. Ряд людей – …встретили меня приветливо, хотя и не без тонко ощущенной мною опаски за себя. Сустов (член парткома) – не поздоровался со мною. …Я все же пошла с ними, гордясь своим мужеством, готовая «все простить» им, чтобы пройти с ними мимо трибуны, в день двадцатилетия. Не доходя до Технологического, парторг… подошел ко мне и сказал: «Товарищ Берггольц, оставьте колонну»... «Почему?» – спросила я, все уже понимая. – «Так, оставьте колонну, товарищ Берггольц, я вас не знаю»... Я продолжала идти, не в силах очнуться от позора и оскорбления. Он снова подошел и снова настойчиво попросил меня «покинуть колонну». И около Технологического я вышла. …Колонны шли мимо меня; оркестры играли о «счастливой жизни». Я долго сидела на лавочке около Технологического, курила, давила в себе слезы…
(Цит. по: Ольга Берггольц. Мой дневник. 1930–1941. М. 2017)
В ночь на 14 декабря 1938 г. О. Берггольц была арестована как «участница троцкистско-зиновьевской организации». 2 июля 1939 г. постановлением Управления НКВД ЛО следственное дело по обвинению О. Б. за недоказанностью состава преступления производством прекращено. 3 июля она освобождена из-под ареста.
Вот как описывает Берггольц возвращение на «Электросилу» в подготовительных материалах ко второй части книги «Дневные звезды».
(К 1939 г., к возвращению на «Электросилу».) …На второй день после выхода из тюрьмы пришла я в партийный кабинет завода «Электросила». Прямо в кабинет секретаря парткома, а там сидела Лизка Личнова… Я тихонечко открыла дверь и сказала: «Лиза, здорово, это я». – «Ольга! – закричала она волчьим голосом. – Стой! Покажи зубы!» Я оскалилась. «Господи! – сказала она. – Целы... (то есть – не выбиты на допросах. – Н. С.) Ну ладно, дура, иди бери свой партбилет». Потом она открыла средний ящик главного стола партбюро, взяла мою кандидатскую карточку, бросила мне ее и говорит: «Ну бери, дура, ну!» Я сказала: «Сейчас, сейчас, я возьму...» Потом она кинулась мне на шею и зарыдала. Она рыдала и приговаривала: «Ну что они с нами делают? Ну что они с нами делают?» Я ответила: «Лиза, еще не знаю».
(Цит. по: Ольга. Запретный дневник. СПб. 2010)
Хлебные карточки на декабрь 1941 года. В общем, это уже не карточки, а то, что от них осталось: два корешка с собственноручно вписанными фамилиями обладателей (тут фамилия Берггольц написана как в паспорте, с одной «г»). Талончики на хлеб все вырезаны. Берггольц по рабочей карточке полагалось 250 грамм в день, Молчанову, как неработающему, – 125 грамм.
Что же происходило в жизни этих двоих людей и в жизни города в декабре 1941 года, когда каждый день Берггольц и Молчанов ходили в магазин, выкупать причитающиеся им граммы?
Ольга Берггольц работает в Ленинградском радиокомитете. Ее голос уже знает весь город. В конце ноября наступило то, что ленинградцы назвали «смертным временем», счет погибшим от голода шел на десятки тысяч в месяц. Молчанов тяжело болен (эпилепсия), Берггольц понимает, что для его спасения нужна эвакуация. Но одновременно Ольгу точит мысль, что ее место здесь, в городе, что здесь она обретет свое предназначение как поэт. Она разрывается между долгом перед мужем и долгом перед городом. Это видно по записи еще от 29/XI-41: «Наверное, я опять, как в годы первой пятилетки, увлечена не тем, не жизненно-главным. Тогда проворонила Маечку, мало отдавала сил Ирке – и тоже упустила ее. А болталась на заводе, болела за днепростроевские турбины…»
Потом о первой блокадной зиме Берггольц скажет: «…как бы по клятве апокалипсического ангела “времени больше не стало”».
1/XII-41. Итак, может быть, мы уедем из Ленинграда с Колей. Я знаю, что это самое разумное и правильное, что я могу и должна сделать, – и буквально отчаяние берет меня при мысли об отъезде. Отчаяние, похожее на ощущение неизбежной гибели. …Я должна быть здесь, голодать так же, как все, писать и поддерживать их (ленинградцев. – Н. С.) дух, – говорит мне один голос, очень сильный и властный. Мои писания… не заменят ни хлеба, ни снарядов, ни орудий – а решает только это… Твоя нужность здесь – самообман и тщеславие. Это говорит мне другой голос, который я считаю фарисейским, но знаю, что он разумен.
7 /XII-41. …Но, родные мои, любимые, притихшие, покорные, вымирающие ленинградцы, – что я могу сделать для вас? …Над Колей висит явная катастрофа. несколько ночей подряд у него было по три-четыре жутких припадка… а это конец с его теперешним ослабшим организмом и подорванным слабостью сердцем. …Я сижу сейчас в пальто, в перчатках, и все-таки холодно. С едой все хуже и хуже. Бомбят нас все свирепее, и такое чувство, что вот он (немец. – Н. С.) теперь совсем уж близко подобрался и нацелился именно в нас. Первые дни декабря бомбил с утра до ночи. Я уж как-то плюнула и сидела дома, бомбы свистели за окнами омерзительно и неестественно, дом трясся и качался.
Ольга Берггольц и Николай Молчанов (1930)
8/XII-41. Видимо, завтра меня запишут <на Радио>, пусть мой голос последний раз прозвучит на прекрасных его (Ленинграда. – Н. С.), вымирающих, заснеженных улицах. Это все, что я могу сделать для него, зная, что это ему не нужно…
16/XII-41. Мы не уехали 14/XII. Это со всех почти сторон к лучшему – мы бы измытарились только, и Колька наверняка погиб бы. Дорога на новую Ладогу, как говорят, ужасна. Но ленинградцы идут по ней пешком, с детьми и саночками, падают, умирают, а кто может – идет дальше. В Ленинграде чудовищный голод. Съедены все кошки и собаки. Ежедневно на улицах падают десятки людей и умирают. Прохожие даже не подбирают их…
20/XII-41. …Когда идешь по улицам – навстречу все время попадаются люди, везущие на саночках гробы. Труднее всего теперь в Ленинграде достать гроб. Гроб стоит 250 граммов хлеба, а могила – 2 кило.
…Завтра обменять бы карточки мои на I категорию и получить те 100 граммов масла (на декаду. – Н. С.), которые давали сегодня по первой категории. Неужели не получу их! Дура завстоловой не дала мне их сегодня для обмена, из-за того что в райсовете не было света! Что за сволочи люди, неужели не понимают, что для человека значат эти 100 граммов масла! О, какая гнусная бюрократия всплыла сейчас наверх, как же она дополнительно к фашистам мучит и тиранит нас!
…Вот сейчас сижу в Радио... Но что сказать вымирающему от голода Ленинграду? Я написала хорошую «Дарью Власьевну» (стихотворение «Разговор с соседкой». – Н. С.), это то, что надо, но бюрократы из Смольного не дают ее читать.
26/XII-41. …Мы должны были лететь завтра, и в самую последнюю минуту, когда уже надо было брать посадочные талоны, – из Смольного звонок – самолет отменен…
(Цит. по: Ольга Берггольц. Блокадный дневник. СПб. 2015)
Николай Молчанов умрет в больнице 29 января 1942 года.
А 8 января 1942 года Ольга Берггольц запишет в дневнике: «…единственное, о чем надо говорить им <людям>, – это о том, что война – позор, бесчестие… о том, чтоб уничтожить Третьего… который стоит между людьми и мешает им жить… я знаю, что только к этому призывать людей – долг Человека и Писателя, но я трезво знаю также, что в этой области ничего не сделать, отклика не найти, голос не поднять».