Дмитрий Шагин: «Кто-то хочет, чтобы у нас снова был барак»
Один из основателей группы «Митьки» – о своих взаимоотношениях с властью.
…В начале пятидесятых годов существовал «Орден нищенствующих (или непродающихся) живописцев», куда входил и мой отец, Владимир Шагин. Почти всех художников репрессировали, причем отца забрали в 62-м году. Вот такая оттепель – при Сталине расстреливали и в лагерях гнобили, а при Хрущеве мой отец шесть лет отсидел всего-навсего. Я сейчас подал в прокуратуру заявление о его реабилитации, но мне сказали, что если статья не политическая, а уголовная, то реабилитируют вряд ли. А тогда многих сажали не по политическим статьям. Но, может, хоть дело покажут. Помню паспорт отца – с отметкой, что выдан на основании справки об освобождении. Я тогда был юн, не записал, какая была статья. Но любой милиционер мог отца остановить, проверить паспорт. В 1979 году, когда паспорта поменяли, отец радовался, что там уже не было такой записи – просто чистенький красивый паспорт.
Самые первые мои воспоминания – когда отца забрали, пришел участковый к нам домой, а мне было лет пять. Так вот участковый, добродушный такой, достает пистолет черный и говорит: «На, поиграй!»
А по материнской линии мой дедушка Владимир Васильевич Нейзель угодил в штрафбат после Финской войны. На Пулковских высотах получил сильную контузию, стал инвалидом. Прадедушку вместе с прабабушкой в 34-м году выслали из Ленинграда в Саратов, а в 37-м их осудили и расстреляли. Реабилитировали посмертно.
В общем, я с детства понимал, что у нас государство непростое, что мы все отчасти зэки, их сыновья или внуки.
Над нашей школой на улице Некрасова шефствовала милиция, поэтому при входе висел огромный светофор. Причем не просто висел – сигнализировал: когда дети не опаздывали, он горел зеленым, когда уже время поджимало – зажигался желтый и дети бегом бежали, а когда уже наступало время начала уроков – зажигался красный свет и включалась милицейская сирена. И там уже стояли старшеклассники с красными повязками, которые винтили опоздавших, отбирали ранец и устраивали шмон – что несешь? То есть с детства как в тюрьме.
Меня в пионеры приняли в четвертом классе, в милицейском ДК имени Дзержинского на Полтавской улице. Нас на автобусе всех повезли поклониться на кладбище могиле мамы Ленина, сестре Ленина или там даже две сестры... В общем, на кладбище повезли. Что больше всего поразило в скульптуре мамы Ленина – она как мать революционера у Горького, такая строгая, у которой сына повесили и у нее в чугунной руке похороночка. То есть с детства нам впечатывали в память образ Родины с похоронкой в руках.
Когда отец вышел, работал на принудительной работе, за этим следила милиция – на заводе, который делал упаковку. Он был резчиком полиэтилена, резал вручную его целыми днями, у него руки стали как култышки, хотя до посадки он был музыкантом, играл на гитаре, бас-балалайке в оркестре, с Эдитой Пьехой выступал, на мандолине играл. Теперь же мог рисовать только по воскресеньям, в свой единственный выходной.
Когда пришло время вступать в комсомол, я отказался. Помню, собрали открытое комсомольское собрание и закрыли в школе все выходы, а мы с сыном Гудзенко убежали, нас возмутило – раз мы не комсомольцы, то зачем нам собрание открытое при закрытых дверях. И мы спрыгнули со второго этажа, я сломал ногу. На костылях ходил в школу, и одноклассники приветствовали меня как борца и инвалида, носили по коридору… В те годы – шел 74-й – в Москве разогнали бульдозерную выставку, а в Ленинграде, наоборот, выставку разрешили, и отец уже выставился в ДК Газа Кировского завода. Выставка прошла с большим успехом, хотя вряд ли люди могли там что-то нормально рассмотреть, потому что запускали минут на пятнадцать и выгоняли. Туда пришел ректор Мухинского училища и устроил дикий скандал: что это за художники, их надо всех сажать! Фамилию папы запомнил, взял на карандаш.
Закончив в 75-м году СХШ, я решил поступать в Мухинское училище. По рисунку и живописи получил пятерку, а по композиции, которую лично принимал ректор Лукин, – двойку. И еще интересную характеристику дали для поступления: «Не комсомолец, политически неграмотен, с учителями вежлив, но груб». Ну куда с такой? Отдал ее в военкомат – пусть видят, каков будущий призывник.
Потом я был переплетчиком в типографии, грузчиком, кочегаром. Эта карьера вполне состоялась: работа хорошая, начальства особо нет. Но тут опять стали запрещать выставки. Не работать нельзя – грозила статья за тунеядство. А я уволился, и у меня был привод. Еще один привод – это срок. Решил завербоваться в Сибирь художником, в археологическую экспедицию. Понравилось: свобода, никто на мозги не капает.
Позже я опять устроился в котельную, стаж у меня в котельной пятнадцать лет. Но началась подготовка к Олимпиаде, и стали котельную проверять – не укрываем ли мы бомжей, ведь всех неугодных высылали на сто первый километр. Я работал в двух угольных котельных рядом – стадион «Нева» и школа для глухих. В одной из котельных работал замечательный интеллигентный спившийся бомж Герман, мы его от проверяющих прятали в кучах угля. Во время Олимпиады нас отправили на сельхозработы подальше от города.
А когда Олимпиада кончилась, началось интересное время – 81-й год, выставка молодых художников на Бронницкой в расселенном доме, в пустой квартире. Там отключили свет, и посетители ходили со свечами. Начальство выставку не разогнало, а, наоборот, задумалось, что делать. Организовали «Клуб 81» для поэтов и писателей, для художников – «Товарищество экспериментального искусства», для музыкантов – Рок-клуб. Чтобы все было под присмотром кураторов из КГБ, выставки два раза в год – осенняя и весенняя, литовка текстов песен, рисовать можно, только чтобы не было антисоветчины, порнографии и религиозной пропаганды. Причем точных критериев – что такое порнография и обе эти пропаганды, никто сказать не мог.
Так было до 1986 года. А в 86-м году пришла комиссия, и что-то они очень стали зверствовать. Например, картину Соломона Россина «Лев Толстой на коне» велели снять, а мы говорим: что здесь такого? Там просто конь, на котором сидел Лев Толстой, босой такой, в толстовке и с бородой. Мою картину сняли – портрет Никлая Гумилева, сказали, что антисоветский поэт. Мы стали возмущаться. И тут куратор загнул пиджак и показал пистолет. Тогда мы размонтировали готовую выставку и увезли все картины. Они такого не ожидали.
Следующую выставку мы сделали за один день, к началу января 87-го года. Нам сказали в управлении культуры, что это первая бесцензурная выставка и даже поздравили. Но они надеялись, что мы не сможем в неотапливаемом павильоне Гавани за день выставку смонтировать. А мы смогли. На выставку пришел Аникушин, председатель Ленинградского Союза художников, и запретил продавать картины иностранцам: хоть как-то отомстил.
Тогда уже перестройка набирала силы. Еще год прошел. Выпустили политзаключенных. Помню – сижу на котельной, рассвет, прибегает мой сменщик, тулупчик его разодран, как у пушкинского Пугачева. А там у нас забор с колючей проволокой, и он не через проходную бежал, а через забор лез, чтобы быстрее, вот тулупчик и изодрал. Бежал на радостях с бутылкой, чтобы сообщить, что встречал в аэропорту Володю Пореша – нашего друга, сидевшего за «Самиздат» с 79-го года.
В марте 1988-го в журнале «Юность» вышла про Митьков статья. Хорошая, не то, что раньше, когда писали, что мы алкоголики и тунеядцы. В статье говорилось, что в котельной спортшколы у Дмитрия Шагина собирается до 50–60 человек, смотрят фильм «Место встречи изменить нельзя» и распивают спиртные напитки. В спорткомитете, к которому относилась котельная, статью разбирали на партсобрании и возмущались, что кочегары не просто пьют, а приводят посторонних. Меня с работы выгнали, и моя карьера кочегара закончилась. Что интересно – до этого приходили бумаги из вытрезвителя, и ничего, начальство отмазывало. К слову, именно в этой школе спортивного мастерства занимался борьбой наш нынешний президент. Выходит, я его отапливал. Такой вот забавный факт биографии.
В 1996 году на нашу выставку пришел Собчак, мы сказали, что у нас нет своего помещения. Он распорядился передать нам помещение под самой крышей на улице Правды. Прямо как парижская мансарда художников. В 1998 году Галина Васильевна Старовойтова пригласила меня баллотироваться в Законодательное собрание. Еще по ее списку баллотировались поэт Виктор Кривулин, врач-сексолог Лев Щеглов. У Галины Васильевны идея была, если в Заксобрании будут интеллигентные люди, то все наладится. И Витя Кривулин говорил: «Надо!» Я, наивный, спросил еще: «А не опасно, стрелять не будут?»
Кончилось все это трагически. Галину Васильевну убили. Мне угрожали по телефону, требовали, чтобы снял свою кандидатуру. Окна обстреляли.
По Пушкинскому району, где я баллотировался, расклеили листовки, что Шагин – алкоголик и наркоман. Я понял, что никуда меня не изберут.
В нулевые показалось, что все как-то нормализовалось, но в 2005 году к нам на улицу Правды пришел человек в штатском и потребовал освободить помещение. Потом нам устроили погром, срезали решетки, срывали картины, избивали художников и музыкантов. Было это 1 апреля, причем командовал погромом человек по фамилии Щипец в спортивном костюме с бычьей шеей. Говорили, что он из милиции…
Моей жене сказали, что будут стрелять. Но к нам прорвался с тележурналистами историк Сергей Лебедев, который услышал о происходящем по «Эху Москвы». Пришел Руслан Линьков, у которого, как у выжившего свидетеля после убийства Старовойтовой, была охрана, он вызвал людей, приехавший человек показал какую-то корочку этому Щипцу, тот тут же сник и усох. Я впервые увидел силу «корочки».
В нашу защиту подписали письмо министру культуры знаменитые и уважаемые петербуржцы – композитор Андрей Петров, кинорежиссер Александр Сокуров, Пиотровский высказался. Но мансарда наша уже оказалась продана, и Валентина Матвиенко, тогдашний губернатор, распорядилась передать нам в бессрочную бесплатную аренду помещение на улице Марата. Приехала к нам в тельняшке, пила с нами чай тут вот, в этом зале. В феврале 2006 года. В этой брошенной коммуналке всегда случались чудовищные протечки и огромные отсыревшие куски штукатурки падали с потолка. Те картины, которые Щипец не уничтожил, дошли до кондиции уже здесь – их залило водой.
А несколько лет назад уже новая городская власть заявила, что расторгнет с нами договор. На возражение – как же, он же бессрочный – ответили, что вот потому и расторгнем, что бессрочный. Потом нам сказали, чтобы мы оформляли новые отношения и собирали бумаги. А на комиссии заявили: «У них нет налоговой отчетности, поэтому помещение им давать нельзя». Но у нас же некоммерческая организация, выставки бесплатные, доходов нет. Но нельзя – значит нельзя. И мы до сих пор в подвешенном состоянии. Художник хочет с властью договориться, найти концы – кто за что отвечает. Но сменились чиновники, уже и комитет сам, за это отвечающий, название сменил – из КУГИ стал КИО, и концов не найти, чтобы художнику посмотреть в лицо власти.
А вот сотрудничать с ней или нет… В каждом веселом бараке есть художественная самодеятельность. Я вот недавно в Дне тельняшки участвовал – одна большая тельняшка на восемь человек, прошли в ней с флагом митьковским. Художник – понятие очень широкое. Вот режиссер – художник, но если он кино снимает, ему не только деньги нужны, но и прокатное удостоверение, которое власть дает. А композитор – он ведь тоже художник, и поэт тоже. Он, конечно, может в стол писать, а чтобы прокормиться, разгружать вагоны. Думаю, что в деле Серебренникова власть хочет показать, что если есть какие-то с ее точки зрения неправильные люди, то чтобы они знали, что с ними может быть. Якобы Серебренников украл 68 миллионов рублей, но если сравнить с тем, что украла Васильева, которая ни дня не отсидела, то это просто смешно. Тем более что дело Серебренникова обернулось скандалом на весь мир. Ну кому нужен этот бред? Тому, кто хочет, чтобы у нас тут снова был барак усиленного режима.
Многие сейчас уедут, пока паспорта не отобрали. А что касается меня – ну выгонят из помещения, и ничего. Я вообще считаю, что надо жить в деревне, там свободней как-то, город – это тот же барак и тюрьма: легче за всеми следить и доносы писать. А в лес пошел – кто тебя там найдет.